Дунаев - Вера в горниле сомненийДополнительные материалы / Дунаев - Вера в горниле сомненийСтраница 74
"Итак облекитесь, как избранные Божии, святые и возлюбленные, в милосердие, благость, смиренномудрие, кротость, долготерпение, снисходя друг другу и прощая взаимно, если кто на кого имеет жалобу: как Христос простил вас, так и вы" (Кол. 3, 12—13).
Гоголевские персонажи нарушают эти заповеди, то есть совершают богоотступничество. Вот что есть пошлость по Гоголю: апостасия, богоотступничество. Богоотступничество, совершённое не на подиуме общественного бытия и не в героическом экстазе, как у какого-нибудь Манфреда или Мцыри, но лишённое романтического блеска, в рутинной повседневности — и тем оно страшнее для созерцающего его безнадёжность художника.
Раскрывая губительность пошлости, Гоголь вкладывает в уста старика Муразова (во втором томе "Мёртвых душ") одну из самых задушевных своих мыслей:
"Не то жаль, что виноваты вы стали перед другими, а то жаль, что перед собою стали виноваты — перед богатыми силами и дарами, которые достались в удел вам. Назначенье ваше — быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили".
Эти слова, обращенные к Чичикову, без сомненья, сознавались автором обращенными ко всякому человеку.
Гоголь долгое время сосредоточивал внимание на пошлости пребывания вне Бога. Пошлость, безнадёжная пошлость высвечивалась гоголевским смехом, но так срасталась с ним неотделимо, что сам смех этот начинал как бы творить, воссоздавать пошлость в совершенных эстетических образах — "возводить в перл создания".
Не таится ли в том разрушающая опасность самого искусства?
Это становится основной проблемой, основной мукой Гоголя-писателя, Гоголя-мыслителя, Гоголя-человека.
3
Тему человеческой пошлости Гоголь продолжает развивать с гениальным совершенством в ряде повестей, известных как "Петербургские повести". Название это хоть и не собственно гоголевское, но устоявшееся и общепризнанное.
Эта тема соединяется и даже отождествляется в цикле "Петербургских повестей" с темой новой для русской литературы, но ставшей вскоре едва ли не центральной не только в литературе, но и в развитии общественной мысли, и вплоть до нашего времени. Петербург, давший название циклу, стал для Гоголя символом надвижения на Россию гибельной для нее цивилизации.
Многие русские мыслители и художники схлестнутся позже в яростных и громких спорах вокруг этого столь прельстительного для одних и отталкивающего для других слова, понятия. Да споры те уже и начались в гоголевскую пору — в столкновении двух противоборствующих направлений, получивших неудачные названия славянофильства и западничества. Уже было написано, хоть и не сразу явлено читающей публике "Философическое письмо" Чаадаева, где блага цивилизации прямо отождествлялись с чаемым приближением Царства Божия на земле; уже Хомяков в гневных своих филиппиках против западнического соблазна камня на камне не оставлял от губительного рационализма новых идей . Но цивилизация всегда сумеет приспособиться ко всем резонам, обойти все преграды, заглушить все возражения . "Соотечественники! страшно!" Цивилизация была страшна для Гоголя своей пошлостью.
Все споры вокруг самого понятия этого всегда останутся спорами религиозными по сути своей, пусть бы сами спорящие даже о том вовсе и не догадывались. Ибо то будут те же споры, пусть и в специфическом преломлении, вокруг той же проблемы собирания сокровищ земных. Гоголь первым у нас разгадал в преклонении перед благами цивилизации страшную для него богоотступническую пошлость.
Невский проспект — символ Петербурга — несёт в себе соблазн внешней привлекательности и внутренней порочности и лжи. Он подобен красавице-брюнетке, увлёкшей идеалиста Пискарёва своею "небесною чистотою" и оказавшейся на деле служительницей разврата.
В "Невском проспекте" Гоголь как бы окончательно утвердился в сознании двойственности земной красоты, которая может и споспешествовать возвышению человеческого духа, и послужить его гибели. "Горьким смехом" посмеялся Гоголь над эстетическим идеализмом Шиллера и над собственной увлеченностью немецкими романтическими соблазнами. Имя Шиллера в литературе утвердилось как персонификация надмирности душевных стремлений. И только Гоголь мог ввести это имя в своё повествование столь парадоксальным и прекомическим образом, выведя и препошлейшие фигуры жестянщика Шиллера и сапожника Гофмана.