Дунаев - Вера в горниле сомненийДополнительные материалы / Дунаев - Вера в горниле сомненийСтраница 303
"Так, религиозный опыт заменяется и вытесняется моральными переживаниями. Мораль становится над религией; и ею, как критерием, одобряется или осуждается всякое религиозное содержание; действенность её собственного опыта распространяется и на сферу религии, которой ставятся определённые рамки" — так И.Ильин писал, разумея Толстого, но то же можно отнести и к жизнепониманию Лескова, да и вообще принять как закон существования всякого абсолютизирующего себя морализма.
Рыжов именно "однодум": его мысль однобока и прагматична. Он утвердил себя на буквальном следовании заповедям, не задумываясь над сложностью бытия. Один из ранних рецензентов справедливо заметил о лесковском герое: "От "Однодума" веет холодом. < .> Невольно поднимаются один за другим вопросы: есть ли у него сердце? Дороги ли ему хоть сколько-нибудь окружающие его грешные, заблуждающиеся души?"
Всё это истекает от неправославного понимания самого смысла соблюдения заповедей, от одностороннего, поверхностного их восприятия.
Духовное стремление к следованию заповедям рождает в душе человека то смирение, без которого невозможно дальнейшее возрастание его в духе. Но эвдемоническая культура, ориентированная на земное блаженство, — вне духовности. Исполнение заповедей при таком типе культуры рождает скорее гордыню, упоение собственной праведностью, самозамкнутость в этой праведности. Прежде здесь уже о том говорилось. Теперь пришлось вспомнить, так как это являет себя в однодуме Рыжове и слишком расходится с православным сознаванием себя в мире. Лесков в конце повести ещё раз свидетельствует о том: "Умер он, исполнив все христианские требы по установлению Православной Церкви, хотя Православие его, по общим замечаниям, было "сомнительно". Рыжов и в вере был человек такой-некий-этакий ."
Для автора, однако, то не явилось большим пороком. Он счёл возможным пренебречь такой сомнительностью веры, ибо для него оказалась важнее праведность однодума, в опоре на которую он видит саму возможность утверждения в жизни нравственных норм, без каковых эта жизнь, в его ощущении, обречена на распад.
Такое упование на собственные силы человека вне его связи с полнотою Истины можно отнести к заурядным издержкам гуманизма. Антропоцентризм и антропомерность самой идеи праведничества у Лескова несомненно позволяет сопрягать её именно с гуманистическим миросозерцанием.
Вслед за однодумом Рыжовым Лесков вывел на всеобщее обозрение ещё одного антика, в котором, как в праведнике, и сам автор долго сомневался. Диковинность его натуры подчёркнуто обозначена прозвищем — Шерамур, вынесенным в название рассказа, появившегося в 1879 году.
Шерамур настолько праведен, что, не раздумывая, отдаёт нуждающемуся последнюю рубашку с себя. Однако самого же автора обескураживает слишком убогий идеал персонажа, при всём его бескорыстии: "Герой мой — личность узкая и однообразная, а эпопея его — бедная и утомительная, но тем не менее я рискую её рассказывать.
Итак, Шерамур — герой брюха; его девиз — жрать, его идеал — кормить других ."
Слова "не хлебом единым жив человек" для Шерамура — совершенная бессмыслица. Он не только душевные потребности отвергает, но даже обычные гигиенические навыки, поскольку они уменьшают средства, чтобы "самому пожрать и другого накормить".
Всем своим поведением Шерамур походит на юродивого, но Лесков точен в определении подобного праведничества: "Чрева-ради Юродивый" — такой подзаголовок даёт автор своему рассказу.
Христа ради юродивым Шерамур быть просто не может, поскольку и Евангелие воспринимает своеобразно: "Разумеется, мистики много, а то бы ничего: есть много хорошего. Почеркать бы надо по местам .". Курьёз таковой бесцеремонности в том, что тут Шерамур поразительно похож на Толстого, так же решительно "почеркавшего" евангельские тексты. Не было ли в словах Шерамура и собственного лесковского отношения к Евангелию? Неприятие своё Церкви писатель во всяком случае герою передал.
В Шерамуре есть все-таки и какая-то доля праведности — и тем он становится дорог автору, собиравшему как сокровища все даже самые малые проявления тех качеств человеческих, что помогают людям выстоять перед натиском зла.
Следует еще отметить у всех лесковских антиков, что они чистосердечно бескорыстны. Деньги для них мало значат, и они, кажется, обретают их лишь затем, чтобы поскорее избавиться. В этом отношении весьма занимателен рассказ "Чертогон" (1879), главный персонаж которого, богатый купец Илья Федосеич, — наглядное подтверждение убеждённости русских философов в том, что русский человек, воспитанный Православием, богатство вменяет себе в грех и всегда готов расстаться с нажитым и замаливать вину в суровой молитвенной аскезе. Герой "Чертогона" столь решительно не поступает, но сознание греховности богатства несёт в себе, доходя временами до безобразных сцен "уничтожения" денег в дикой оргии, в своего рода надрыве (если уместно здесь использовать образ Достоевского), а затем искупает грех суровостью покаяния и молитвы.